Что я вспомнила о Николай Степановиче Гумилёве

теги: преподавание, Звучащая раковина, современники

Как я ни стараюсь — я никак не могу вспомнить при каких обстоятельствах произошло мое знакомство с Николаем Степановичем Гумилёвым?!

Да и не мудрено — ведь это было так давно, приблизительно где-то в 1918–19 году... Тогда мне было всего шестнадцать лет. Возможно, что меня где-нибудь с ним познакомил Александр Авелевич Мгебров (популярный в те годы артист, литературный и театральный деятель). Хотя не исключено, что кто-нибудь из студентов — устроителей «Вечеров» Технологического Института1, которые я часто посещала.

Эти Вечера проводились ежесубботно в «Столовке Техноложки», куда очень охотно приходили читать свои стихи приглашаемые поэты, начиная от буквально обожаемого «самого» Александра Блока.

Читали там свои стихи (из тех, кого сохранила память) черненький грассирующий Георгий Иванов, громадный Владимир Пяст, похожий на гнома жеманный Михаил Кузмин, красивый и подчеркнуто элегантный Николай Оцуп и, конечно, пользовавшийся огромной популярностью и успехом Николай Степанович Гумилёв, стихи которого любила и знала молодежь, и каждое выступление его встречала особенно горячими и щедрыми аплодисментами.

У меня было особенно много знакомых среди студентов Технологического института, так как гимназия, в которой я училась2, находилась близко от Института. И по давно установившейся традиции, мы ходили друг к другу на всякие Вечера и Балы. Да я и жила близко.

Хотя в ту пору я училась и в Консерватории (по классу скрипки), я почти не пропускала эти вечера в Технологическом Институте, так как очень увлекалась поэзией, да и любила потанцевать!.. Мне вообще очень нравилась простота и незатейливость этих Вечеров.

Они проводились во дворе Института, с «очень черного хода», в узком и длинном помещении столовой, уставленной столами, обитыми черной клеенкой, и досчатыми скамейками. В конце столовой был пристроен помост, на котором и происходили обычно все выступления.

Зрители тесно рассаживались на столах и скамейках. Жара обычно была нетерпимая.

В соседнем помещении стоял рояль, под музыку которого после программы танцевали.

В особо торжественных случаях зал украшался гирляндами цветных лампочек, фонариков, часто вывешивались юмористические объявления, плакаты, карикатуры.

Многие участники после выступлений охотно оставались с веселой молодежью, тем более, что в такие дни студенческая столовая комиссия выдавала по тарелке каши, хлеб и кусок настоящего сахара к обжигающей кружке чая, что в то голодное время в Петрограде имело свою дополнительную притягательную силу, тем более для Николая Степановича, который в ту пору никогда не был сыт.

Мне вспоминается, и это вполне возможно, что мое знакомство с Николаем Степановичем Гумилёвым состоялось на одном из таких вечеров. В конце концов это и неважно, а важно то, что мы неоднократно встречались, что он часто мне звонил по телефону, чтобы уговориться о встрече, а иногда, зная об обычных моих часах занятий в Консерватории, — возникал на каком-нибудь углу по пути моего следования.

Его коричневая, экзотическая, северная доха с аппликациями из фигур белого цвета видна была издали и привлекала всеобщее внимание, что впрочем его ничуть не смущало.

И вообще своеобразие его облика скорее удивляло, чем привлекало: очень высокий, движения как на шарнирах, дынеобразная голова с небольшими глазами, какого-то неопределенного цвета и выражения... но руки... У него были необыкновенно красивые, выразительные руки!

С людьми он был мало общителен, даже замкнут и сух, а со многими надменен. Но во всех проявлениях как-то подчеркнуто-театрален...

В то время он мне казался «сильно пожилым» и никаких к себе чувств, кроме восхищения как поэтом, не вызывал.

Но мне его отношение импонировало, да и всегда с ним было интересно, в особенности когда он рассказывал о своих необыкновенных путешествиях.

Я уже говорила о том, что мы с ним довольно часто встречались, но это вызывало резкое недовольствие моей матери, и поэтому он дома у нас не бывал.

Однажды, когда я захворала, я получила от него письмо. Он писал, что очень грустит не видя меня, мечтает о многом поговорить со мной, но «не хочет надкусывать плод», поэтому обо всем поговорим при личной встрече.

В одну из наших встреч он подарил мне книжку своих стихов, на титульном листе которого было написано стихотворение, а над ним посвящение: «Дориане с ее скрипкой — мои первые стихи».

Вот это стихотворение:

Я говорил: «Ты хочешь, хочешь,
Могу ль я быть тобой любим?
Ты счастье странное пророчишь
Гортанным голосом своим:
А я плачу за счастье много
Мой дом — из звезд и песен дом.
И будет сладкая тревога
Расти при имени твоем.
И скажут — что он? — только скрипка
Покорно плачущая, он,
Ее единая улыбка
Рождает этот дивный звон.
И скажут: что он? — только море
Двояко отраженный свет
И после — о какое горе,
Что девушки такой же нет!

К моему большому сожалению, в тридцать седьмом году я уничтожила эту книжку и письмо3.

Вспоминаю я также и то, как часто приглашал меня Николай Степанович на вечера, в бывший Зубовский особняк на Исаакиевской площади4.

Особняк этот был передан самим владельцем — графом Зубовым — для организации там Института Истории Искусств. Вся его обстановка дворцового типа поэтому осталась в полной сохранности, и в те годы в этом особняке Институтом устраивались самые разнообразные вечера, концерты с участием лучших артистических и литературных сил.

Программы этих вечеров иногда подготовлялись, а иногда возникали стихийно и даже одновременно в нескольких гостиных и залах.

Однажды, к моей великой радости и гордости — Николай Степанович мена пригласил на заранее объявленный Бал-маскарад. Вспоминаю, как среди костюмированных появился Осип Мандельштам, одетый «под Пушкина» в цветном фраке с жабо, в парике с баками и в цилиндре. Он был тогда также очень популярен, и в тот вечер в одной из переполненных гостиных я увидела Мандельштама, который, стоя на мраморном подоконнике громадного зеркального окна, выходившего на классическую петербургскую площадь, в белую ночь читал свои стихи. Свет был полупригашен, портьеры раздвинуты и вся его фигура в этом маскарадном костюме на этом фоне, как на гравюре, осталась незабываемой, вероятно, для всех, кто при этом присутствовал.

Появление Николая Степановича Гумилёва на маскараде вызвало общее внимание. Он был в своем обычном, уже изрядно поношенном черном костюме, но на этот раз в очень высоком белом туго накрахмаленном воротничке (которых тогда уже давно никто не носил) и черном старомодном галстуке. При входе он надел черную полумаску, но очень быстро ее снял, вероятно потому, что ему хотелось быть узнанным5.

Уже через несколько секунд он был окружен плотным кольцом поклонников, одолевавших его просьбами прочитать стихи. В ответ Николай Степанович театрально приложил руки к сердцу и, показывая на меня, аффектированно произнес: «Если моя королева захочет, то я прочту» и склонился в подчеркнуто-почтительной позе. Конечно, зардевшаяся от счастья «королева» «захотела» и также театрально подыграла своему партнеру.

Николай Степанович в этот вечер был в ударе, подогрет шумными аплодисментами. Он прочитал много стихов, адресуя их мне, в особенности мне запомнилось:

Девушка, твои так нежны щеки.
Грудь твоя как холмик невысокий,
Полюби меня и мы отныне,
Никогда друг друга не забудем...
и. т.д.

(Цитирую эти строки по памяти)6.

Читал он свои стихи, как тогда было модно, нараспев, при этом в нос и сильно шепелявя7. Впрочем, у большинства поэтов тогда с дикцией обстояло неважно, многие шепелявили и не только не старались избавиться или скрыть этот дефект, но даже подчеркивали его, очевидно, считая это особым признаком поэтического дарования.

Возвращались мы с этого памятного мне маскарада под утро, втроем — третьим был Мгебров, ярый поклонник Гумилёва, очень симпатизировавший мне и давно уговаривавший меня идти на сцену... что вскоре и произошло к огорчению моих родных и консерваторских преподавателей.

Итак, в то утро — улицы сплошь были залиты дождем, а никаких способов передвижения, кроме пешего, в ту пору не существовало, Николай Степанович, увидев мое отчаяние по поводу того, что моим новым туфлям грозит гибель, предложил понести меня на руках и Мгебров его поддержал.

Они переплели руки «стульчиком» и оттого, что я была очень мала ростом — оба они «рыцарски склонялись ко мне» перед каждой очередной лужей, чтоб мне легче было садиться, и так, держа обоих за шеи, и почти не слезая всю дорогу, я была доставлена домой, даже не замочив своих новых туфель.

Однажды Николай Степанович, гуляя со мной, уговорил меня зайти к нему домой. Жил он тогда на Преображенской улице. Дверь он отворил своим ключом и через захламленную прихожую мы прошли в его комнату, в которой он, по-видимому, спал и работал.

Меня удивила ее обстановка: сборная мебель... Из-за ширмы виднелась никелированная кровать мещанского вида, а над ней — на стене, резко контрастирующая, распластанная шкура леопарда. На старинном комоде красного дерева стояло много интереснейших, уникальных вещей — реликвий, вывезенных им вместе со шкурой леопарда из его африканских путешествий8. Я в тот вечер с особенным восхищением слушала его увлекательнейшие рассказы о каждой вещи и о его приключениях. Рассказывал он очень ярко, образно, рисуясь и несколько хвастливо...

После того, как я поступила в театральную школу, мы стали все реже и реже встречаться. Я была целиком захвачена занятиями, репетициями, и всем тем, что сопутствовало моему страстному увлечению театром. Да и он больше не искал меня. Слышала я, что Николай Степанович, как и многие другие поэты, переехал на жительство в помещение Зубовского особняка9.

Когда я прочла в газетах о процессе, в котором фигурировал Гумилёв, я была ошеломлена. Мне это невозможно было себе представить, так непохоже это было на него!

В те трудные и голодные годы многие брюзжали и роптали, а Николай Степанович, совершенно не умевший «устраиваться», как многие, ходил всегда голодный, плохо одетый, и не только не возмущался и не жаловался на трудности быта, но говорил об этом скорее с юмором, к которому он вообще не был особенно привержен.

Через много лет я столкнулась в театре, в котором служила, с бывшим старым чекистом тех лет (он был директором театра), который присутствовал, при расстреле Гумилёва. Он рассказывал, что был поражен его стойкостью до самого трагического конца10.

Позднее, в годы необоснованных репрессий — этого товарища постигла та же участь.

Ленинград, 15 октября 1966 г.

Примечания:

Слепян Дориана Филипповна — актриса.

Текст воспоминаний хранится в архиве А.К. Станюковича (Москва).

1. Ныне Ленинградский технологический институт им. Ленсовета (Загородный пр., д. 49).

2. Речь идет о частной гимназии В. Н. Хитрово. Об этой гимназии рассказывает другая ее ученица — Ида Моисеевна Наппельбаум: «У нас там был театр, где мы ставили даже "Марию Стюарт" Стефана Цвейга. Моя младшая сестра Фредерика была Марией Стюарт, а я была Елизаветой. Еще ставили мою пьесу "Актер вблизи" — о том, как девочка мечтает о встрече с актером и после встречи в нем разочаровывается. (...) ...после революции отменили греческий язык и Закон Божий. Ученики были рады, что отменили утреннюю молитву. Потом школьный комитет выгнал учителей из учительской в директорскую. И занял учительскую сам» (Петрановская Н. «С До революции о мальчиках не думала...» // Ленинские искры. 30 июня 1990 г. (№ 26)).

3. Можно предположить, что подаренная Д. Ф. Слепян книжка была одной из только что вышедших в 1918 г. книг Гумилёва — либо «Фарфоровый павильон», либо «Костер», либо переиздание «: Романтических цветов» или «Жемчугов». Тогда можно приблизительно датировать рассказанный эпизод концом 1918 г. Что же касается стихотворения, то здесь мы, очевидно, вновь встречаемся со случаем «перепосвящения», характерным для Гумилёва (см. воспоминания О. А. Мочаловой, с. 121 наст. изд.). Это — усеченный вариант стихотворения «Я говорил: "Ты хочешь, хочешь?.." (С. 367), вошедшего впоследствии в книгу «К синей звезде». Разночтения: ст. 2 — «Могу я быть тобой любим?», ст. 4 — «Гортанным голосом твоим», ст. 13 — «И скажут — "То луна и море"», ст. 16 — «Что женщины такой же нет». Различна и пунктуация. Впрочем, как явствует из текста, стихотворение воспроизводится автором по памяти. Две последние строфы в приведенном варианте — отсутствуют.

Более подробно об этом письме рассказала Д. Ф. Слепян в беседе с А. К. Станюковичем: «Было его письмо. Д. Ф. помнит несколько строк (но и письмо было коротким):

...Мне очень жаль, что мама Ваша не хочет видеть меня вместе в Вами...

...Не хочу надкусывать плод, потому что я скоро Вас увижу... Я скучаю...» (запись А. К. Станюковича).

4. Исаакиевская площадь, д. 5.

5. О знаменитом костюмированном вечере на святках 1920 г. вспоминают многие мемуаристы, пишущие о той поре. Вот как описывает этот бал В. Ф. Ходасевич: «...в огромных промерзлых залах зубовского особняка на Исаакиевской площади — скудное освещение и морозный пар. В каминах чадят и тлеют сырые дрова. Весь литературный и художественный Петербург — налицо. Гремит музыка. Люди движутся в полумраке, теснятся к каминам. Боже мой, как одета эта толпа! Валенки, свитеры, потертые шубы, с которыми невозможно расстаться и в танцевальном зале. И вот, с подобающим опозданием, является Гумилёв с дамой, дрожащей от холода, в черном платье с глубоким вырезом. Прямой и надменный, во фраке, Гумилёв проходил по залам. Он дрогнет от холода, но величественно и любезно раскланивается направо и налево. Беседует со знакомыми в светском тоне. Он играет в бал. Весь вид его говорит: "Ничего не произошло. Революция? — Не слыхал"» (Крейд, с. 205–206). Можно лишь уточнить: «явление» Гумилёва во фраке произошло на пушкинских торжествах в 1921 г. «Дамой», сопровождавшей Гумилёва на маскараде, была Д. Ф. Слепян.

6. Из стихотворения «Лаос» (С. 279). Цитата неточна: ст. 4 — «Никогда друг друга не покинем».

7. См. комментарий 3 к воспоминаниям Ю. М. Шейнмана (с. 297 наст. изд.).

8. Ср. у Одоевцевой:

...в дом пять по Преображенской
Я походкой легкой вошла:
Низкая комната, мягкая мебель,
Книги повсюду и теплая тишь.
Вот сейчас выползет черепаха,
Пролетит летучая мышь...
Но все спокойно и просто,
Только совсем особенный свет:

У окна папиросу курит
Не злой и не добрый поэт.

9. Ошибка мемуариста. Гумилёв переехал в Дом искусств. (См. комментарий 3 к воспоминаниям М. Л. Слонимского, с. 272 наст. изд.).

10. Подобных свидетельств о конце Гумилёва довольно много. Ср. также: «Петроградский орган "Революционное дело" сообщал подробности о расстреле шестидесяти по Таганцевскому делу: "Расстрел был произведен на одной из станций Ириновской ж.д. Арестованных привезли на рассвете и заставили рыть яму. Когда яма наполовину готова приказано было всем раздеться. Начались крики, вопли о помощи. Часть обреченных была насильно столкнута в яму и по яме была открыта стрельба.

На кучу тел была загнана и остальная часть и убита тем же манером. После чего яма, где стонали живые и раненые, была засыпана землей» (Тимонина М. Даниил Андреев: «Но чаша лишь одна...» // Лит. обозрение. 1990. № 5. С. 12).